February 2nd, 2016

ИЗ Д.М. БАЛАШОВА

"Людей в  дружбе ли,  ненависти связывает (или разъединяет) не расчет, не  выгода,  не  любовь даже,  и  уж  конечно не  признание заслуг другого человека,  а некое темное чувство, непонятное и древнее, схожее с запахом, по  коему звери находят себе подобных,  -  чувство,  что  этот вот <свой>, <своего> племени,  клана,  вида или  типа людей.  Или <не свой>,  и  тогда никакие стремления превозмочь это  чувство,  помириться или  сдружиться не достигают цели и  заранее обречены.  Причем этот <свой> может и  предать и выдать (а тот, <не свой>, - спасти и помочь), все равно тянут к <своим> по духу,  по нюху, по темному и древнему чутью животного стада. Так слагаются сообщества по вере и по ремеслу,  так съединяются разбойничьи ватаги,  так

находит,  по одному невзначай уроненному слову, <своего> странник-книгочий в  чужой стране,  среди чужого себе народа.  Так,  видимо,  складываются и племена,  уже  потом вырабатывающие себе  общий язык  и  навычаи,  обряды, сказания, образы чести и славы. Обрастают затем дворцами и храмами, творят искусства,  строят города...  Но когда уходит,  ветшает, меняется оно, это древнее, похожее на запах,  чувство-осязание <своих> и <не своих>, - когда уходит оно, ничто не держит уже, ни храмы, ни вера, ни власть, ни рати, ни города,  и падает, рассыпает по лику земли, неразличимо растворяясь в иных племенах,  некогда сильный и могучий народ, и мертвые памятники его славы, словно скорлупу пустых раковин, заносит песок времен".

Балашов Д.М. Великий Стол. 
Глава 46.
http://lib.ru/HIST/BALASHOW/velikiys.txt

(no subject)

 Человек создан для  того,  чтобы  всю  жизнь трудиться,  преодолевать
мертвую косноту неодушевленной персти,  <в  поте  лица своего добывая хлеб
свой>. И не сожидай,  смертный,  ни воздаяния за труды свои,  ни славы, ни
даже  справедливости  (все  это  может  и быть и не быть,  и все это равно
ничтожно),  ибо и воздаяние и справедливость - в тебе самом.  Они уже даны
тебе  свыше,  но  не  к  смертному  телу  твоему  и  не  к  бренным  делам
быстротечной жизни должно их прилагать.  Воздаяние твое - в душе твоей,  а
не вне ее, в духовном и незримом, а не в зримом и вещественном. В том, что
называют красотою души. Она же, красота эта, в рубище и в безвестии даже и
паче  сияет,  нежели  в  драгих портах,  середи расписных хором.  Ибо гроб
повапленный - все гроб,  и смерть духа - все смерть,  и во сто крат горше,
ежели она застает середи роскошей и нег телесных.
     Да,  трудись всю  жизнь,  требовательно любя своего ближнего и  <паче
себя возлюбив Бога своего>,  -  то есть как скажут потом,  паче себя, паче
своей  жизни  уважая  те  идеалы,  коим  служит человек (конечно -  добра,
конечно -  <за други своя!>),  - так свершив путь жизни своей, получишь ты
высокое благо  умереть,  будучи нужным людям,  умереть так,  чтобы знающие
тебя ощутили утрату невосполнимую,  почуяли,  что с  тобою уходит из жизни
что-то такое дорогое и нужное,  чего нельзя уже ни повторить,  ни заменить
чем-то иным,  и чтобы пожалились о тебе и был бы ты похоронен с честью или
с  честью помянут,  ежели смерть твоя -  вдали от дома и  родины,  в дикой
степи, в земле чуждой или в пучине морской.
     И то,  что скажут потом о тебе -  даже и не скажут, а подумают, когда
тебя уже не будет на земле, - то и есть последняя и единая награда за весь
труд земной жизни.  И еще другая награда -  это то,  что оставлено тобою в
мире.  Не дела!  Они тленны, как и люди, да и какое содеянное дело оставит
после себя,  к  примеру,  оратай,  пахарь,  самый важный и  самый корневой
человек на  земле?  Хлеб,  выращенный им,  съедят много  через год,  и  не
останет зримых следов его  труда  в  жизни,  кроме ее  самой,  кроме жизни
народа, которая, - ежели он свершил труд свой хорошо, - будет идти так же,
тем же побытом,  что и при нем. И в новых, не ведающих о нем поколениях он
будет незримо  воскресать  раз от разу,  и так живет,  так вечен пребывает
народ,  пока и весь народ не исполнит срока своего и не сойдет в  небытие,
не рассыплется по лицу земли,  что произойдет, однако, не раньше той поры,
когда люди народа перестанут совершать труд жизни  и  понимать  жизнь  как
непрестанный  труд,  непрестанное  усилие,  а  станут жить без труда,  для
удовольствия,  для утехи,  и изживут себя в жизни своей,  ничего не оставя
потомкам,  ничего  не передав вечности.  И вот тогда наступит конец.  Даже
ежели они,  эти последние,  будут талантливы,  даже ежели  оставят  зримые
следы свои на земле: книги и картины, храмы и статуи. Все равно все пойдет
прахом и рассыплет в прах,  ежели люди  престанут  свершать  в  поте  лица
своего  труд свой,  не ревнуя о воздаянии и славе,  но токмо о том,  чтобы
взрастить и воспитать подобных себе.

ИЗ Д.М. БАЛАШОВА.

Начинался четырнадцатый век.  Собственно,  он  еще  не  начался,  еще
правил в  Орде Тохта,  человек тринадцатого столетия,  еще Литва,  кипящая
грозною силой, не вылилась опустошительным потоком на земли Смоленска, еще
стояла  в  обманчивом величии  Галицко-Волынская Русь,  поднятая  властной
рукой Даниила до уровня первых королевств Европы, еще плыл Акинф Великой с
дружиной и холопами в стольную Тверь...
     Столетия иногда начинаются раньше сроков, отмеченных Хроносом, иногда
запаздывают.   Так,  девятнадцатый  век  -  подобно  подтачиваемому  тихой
облачной весной льду -  дожил до  второго десятилетия двадцатого и  тут  с
грохотом низринулся в небытие.  Век восемнадцатый начался несколько раньше
исторических  сроков,  семнадцатый  -  позже.  Отчаянные  усилия  Годунова
задержали  на  несколько  лет  неизбежное крушение  самодержавия последних
Рюриковичей,   созидавшегося   все   предыдущее   шестнадцатое   столетие.
Пятнадцатый век сломался почти на рубеже времени,  с  осуждением еретиков,
победою  иосифлян над  нестяжателями и  смертью  Ивана  Третьего.  Граница
четырнадцатого и пятнадцатого веков размыта,  но не будет ошибкою сказать,
что  четырнадцатый век  -  грозовой  и  величественный,  на  гребне  своем
поднявший эпическую сагу Куликова поля,  век великих,  светлых и  страшных
страстей,  век творимых легенд и начала народов,  -  что век этот кончился
раньше летописного времени,  возможно даже со смертью Сергия Радонежского.
И начался позже, быть может, даже не теперь, но в 1304 году, а десятилетие
спустя, с победою мусульман ордынских, подобно тому, как и век тринадцатый
проявил себя не сразу,  и даже после погрома Киева, и даже после Липицы, и
даже после Калки,  до самого похода  Батыева,  вс°  еще  думали,  вс°  еще
казалось   многим,  что  ничто  не  изменилось,  что  вс°  продолжается  и
продолжается прежнее...
     Дивно,  впрочем,  не  то,  что  столетия  запаздывают или  начинаются
раньше,  дивно, что все-таки история меняется в ритме столетий. Или уж так
кажется нам?  Или столь могущественно хронологическое деление времени, что
мы  и   события  прошлого  толкуем  и   располагаем  невольно  по  тем  же
неторопливым столетним рубежам?
     Начинался четырнадцатый век.  Он еще не начался в делах, не означился
вполне.  Все  было еще  как  хрупкий весенний лед,  еще не  сдвинутый,  не
изломанный пенистым ледоходом. Но и все уже было готово для событий иных и
славы иной, чем прежняя.