October 19th, 2013

А.С. ПАНАРИН О ПРЕДЕЛАХ МОДЕРНА

Современная эпоха открывает перед нами два качественно разных, но сходящихся в горизонте нашей эпохи «модерна» Один из них связан с экологическими «пределами роста» и общим обострением глобальных проблем, другой — с самоотрицанием модерна в постмодерне, прямо подрывающем устои цивилизации со всеми ее культурными, моральными и даже функционально-технократическими нормами. Первый из этих пределов можно назвать внешним, ибо в нем отражаются ограничения, накладываемые естественной средой, законы которой довлеют над человеком в силу его двойственной биосоциальной природы. Второй можно назвать внутренним, и природа его менее ясна»;

В самом деле: почему против модернизации бунтует нещадно эксплуатируемая и разрушаемая природа, нам интуитивно ясно, и эти интуиции подкрепляет экологическая статистика; а вот почему модерн по какой-то странной логике, самоотрицая себя, соскальзывает в новое варварство, почему в нем начинают торжествовать худшие над лучшими, примитив над рафинированностью, эгоистический инстинкт над культурой и моралью — это еще остается загадкой.

Основываясь на привычных аргументах эпохи Просвещения, нам нетрудно понять, почему передовые наукоемкие отрасли способны вытеснять устаревшие или почему представители новых профессий занимают доминирующие позиции в обществе, почему, наконец, инвестиции в человеческий капитал — в образование, здравоохранение и другие социальные услуги — стали более рентабельными, чем вложения в основные фонды. Но на основе этих же критериев нам совершенно не ясно, почему результатом посткоммунистических модернизаций стала деиндустриализация, деинтеллектуализация, разрушение наукоемких отраслей и отступление продуктивных видов деятельности перед спекулятивно-перераспределительными, паразитарными.

Причем как тенденция это просматривается не только в постсоветском пространстве, но и в глобальном масштабе, выражаясь в частности, в доминировании спекулятивной виртуальной экономики над производительной. Если ловкие спекулянты на рынке ценных бумаг способны разорять целые регионы, обессмыслив труд и усердие сотен миллионов людей, то ни новые просвещенческие, ни традиционные моральные соображения, не в состоянии ни объяснить, ни оправдать этого.

Просвещение почти убедило всех нас в том, что торжество продвинутых в научно-образовательном отношении групп населения не только соответствует соображениям эффективности, но не противоречит и вечным моральным нормам, ибо профессионализм требует моральной самодисциплины и усердия. И что же мы видим теперь?

Мы с удивлением наблюдаем реванш авантюрной нахрапистости над профессиональным усердием, ловкости над образованностью. Постиндустриальное общество, олицетворением которого стали вопреки ожиданиям не НИИ и университеты, а банки и рынки ценных бумаг, на наших глазах обесценивает многие общепризнанные завоевания Просвещения, не говоря уже о старых морально-религиозных добродетелях.

Описывая все это в более общих социокультурных терминах, можно сказать, что стратегии долговременного успеха, связанные со старой этикой сбережения и усердия, оказались потесненными философией временщиков, требующих немедленного успеха любой ценой.



Панарин А. С. Глобальное политическое прогнозирование в условиях стратегической нестабильности. М., 1998. С.132-133.

А.С. ПАНАРИН О ПРОБЛЕМЕ СООТНОШЕНИЯ МОДЕРНА И АРХАИКИ

Если мы на место дихотомии «традиционное—современное» поставим дихотомию «цивилизованность—варварство» (ибо именно варварство становится настоящей угрозой), нам легче будет открыть для себя тот факт, что новейшее варварство порождается модерном. Ключевым словом здесь является «провокация»: модерн провоцирует волну варварства. Пожалуй, раньше всего это было осознано религиозной мыслью: если для прогрессистского атеизма процесс секуляризации был движением вперед, то воцерквленному сознанию представлялось очевидным, что мы здесь имеем дело с движением вспять, к давно побежденному язычеству, к реваншу беснующейся телесности над духом и моралью.

Действует умопомрачительный парадокс: чем радикальнее перестройки и революции модерна, тем более архаичные слои истории и культуры они выбрасывают на поверхность.

Разительный пример — большевистская тотальная модернизация. По мере того как большевистский массовой террор затрагивал все новые и новые слои носителей «проклятого прошлого», и мы переходили от смешанного, стихийно сложившегося социума — к чистой, одномерной Современности, обнаруживалась разительная близость сверхнового строя древнеазиатскому способу производства…

Сегодня защитники модернизаций пытаясь оправдать свои неудачи, ссылаются на неуступчивость традиционализма, на косность старых твердынь. На самом деле реваншем традиционализма можно было бы объяснить реставрацию монархии, власть аристократии и обуржуазившего дворянства. Но им невозможно объяснить трагически-парадоксальный успех большевистской модернизации, которая вернула общество к архаической коллективности древнейших деспотий, к тому слиянию политической, экономической и духовной власти, которая в нормальной истории была преодолена уже в осевое время зарождения великих мировых религий и отделения общества от государства.

Эти катастрофические потенции модерна необходимо не упускать из виду сегодня, когда объявлено новое, на этот раз глобально-планетарное наступление атлантического модерна на всю незападную архаику, существование которой должно вот-вот прекратиться вместе с «концом истории». Надо сказать, что (самосознание эпохи холодной войны в некотором отношении было значительно более адекватным, чем самосознание нынешней, посткоммунистической. Тогда все понимали, что борьба идет не между традиционализмом и модернизмом, а между двумя разновидностями европейской идеи: капиталистической и коммунистической.

Победивший сегодня либерализм на всем постсоветском и постсоциалистическом пространстве с идеологическим неистовством уничтожает плоды бывшей коммунистической модернизации: развитую промышленность, военно-промышленный комплекс и связанные с ним наукоемкие производства, а также науку, культуру, образование. Кто при этом поверит, что идет борьба с традиционализмом? Нет, на самом деле одна разновидность модерна искореняет другую, и чем быстрее идет процесс этого искоренения, тем больше общество погружается в пучину варварства. Удивительна эта логика радикальных модернизаций, от которых дважды на протяжении XX века страдает Россия. Большевистские модернизаторы в 1917 г. уничтожали не остатки крепостничества — они на самом деле уничтожали завоевания двух предшествующих модернизаций: петровской, связанной с вхождением России в европейский дом, с вестернизацией аристократии; и реформы 1861 г., связанной с появлением буржуазного типа самодеятельной предпринимательской личности. Не случайно впечатлительный наблюдатель своей эпохи О. Мандельштам заметил: «В жилах нашего столетия течет тяжелая кровь чрезвычайно отдаленных монументальных культур, может быть египетской и ассирийской...»

Нечто аналогичное происходит и сегодня. Разве наши либеральные модернизаторы уничтожают пережитки трайбализма и местничества, анархического своеволия и доиндустриальной мистики?

Как раз напротив. Они уничтожают плоды большевистской социалистической индустриализации, вольно или невольно эксплуатируя реанимированный этноцентризм, агрессивное местничество, догосударственную стихийную архаику. Возврат к рынку здесь покупается ценой откровенной деградации социального начала и провала в джунгли нового социал-дарвинизма. Строительство демократии — ценой возврата в стихию догосударственного существования, где нет ни универсальных правовых норм, ни других социокультурных универсалий, на которых держится современное цивилизованное общество. Эмансипация личности — ценой отказа от норм высокой культуры и погружения в стихию вседозволенности, в низкопробный гедонизм, питающийся отбросами эрзац-культуры.

Таким образом неизменно получается, что подлинной мишенью наступающего модерна является не традиционализм, а предшествующий и, как правило, более высокий по критериям культуры и морали модерн, дискредитируемый в качестве закамуфлированной и злокозненной архаики.

Может показаться, что эти парадоксы характерны только для движения модерна в России. Однако современный миросистемный анализ свидетельствует, что то же самое сегодня наблюдается в глобальном масштабе. Так, j сверхновая версия модерна, воплощаемая паразитар¬ной спекулятивной экономикой всемирных банковских ростовщиков ведет свое разрушительное наступление на модерн, воплощенный продуктивно-промышленной экономикой, социокультурной базой кото¬рой является трудовая этика (восходящая к заветам этики религиоз¬ной). Эта инволюция наблюдается во всемирном масштабе, охватывая не только постсоветское пространство, но и недавно восхваляемый, а теперь находящийся на подозрении Тихоокеанский регион, а также Бразилию, Южную Африку и другие анклавы развитой промышленной цивилизации.

Модерн сегодня олицетворяется постиндустриальным обществом, которое, судя по всему, не столько воюет с доиндустриальными пережитками, сколько демонтирует прежние, индустриальные завоевания модерна. Но, расчищая пространство от нагрузок индустриализации, постиндустриальный модерн сталкивается не с традиционалистским космосом, а с продуктами антицивилизационного распада, анархии и варварства.



Панарин А. С. Глобальное политическое прогнозирование в условиях стратегической нестабильности. М., 1999. С. 130-132.

А.С. ПАНАРИН О ДУХОВНОЙ ПОРЧЕ СОВРЕМЕННОГО ЗАПАДНОГО ЧЕЛОВЕКА

Истоки духовной порчи кроются в прометеевой гордыне — в противопоставлении человека окружающему миру, рассматриваемому как простое средство. Человек, вкусивший соблазнов Ренессанса, стал утрачивать способность выносить тяготы традиционного общества. Мы помним Ренессанс по великим произведениям его гениев. Но на массовом уровне Ренессанс дал неожиданный моральный обвал, связанный с реваншем престижного в культурном отношении язычества (ведь речь шла о «возвращении» к античности) над христианской аскезой.

«Нравственно ослабевший человек Ренессанса оказался уже не способным выносить те тяготы существования, который христианизированный человек средневековья выносил, не теряя достоинства. В итоге возник заказ на новую машинную технику, которой предназначалась та же самая роль, что рабам в античности: на нее перекладывалось бремя физического труда. Это важно понять: любая «постхристианская» эмансипация связана с попытками переложить бремя на кого-то другого — новых колониальных рабов или новую технику. Ренессанс и заложил последовательность этих стратегий: сначала — великие колониальные открытия, затем — великие технические открытия.

Сегодня, в разгар духовного кризиса, порожденного конвульсиями модерна, необходимо разгадать нравственный подтекст технической эпопеи: машинная техника отражает готовность пожертвовать целостностью природного мира во имя удовлетворения потребностей «разумного эгоиста». Техническое отношение к миру означает принижение его статуса — превращение в простое средство. Предшествующие поколения еще жили в дуалистическом мире: наряду с технически освоенным — препарированным — миром существовал и живой мир природы и культуры, ставший прибежищем и нашей витальности, и нашей духовности. Этот стабилизирующий дуализм «преодолевается», заканчиваясь на наших глазах.

Сегодня, вместе с компьютерной революцией, мы имеем тотализацию технического мира, захватывающего и наш внутренний мир и ставящего нас в невыгодную позицию соревнования с машиной в тех областях, где наше человеческое первородство никогда до сих пор не оспаривалось. «Включенный во взаимодействие с высокой, сложной и скоростной техникой, он (человек. — А. Я.) тормозит ее прогресс»5'. Здесь наметился переход — от критики «неправильно устроенного мира», который предстоит переделать, к критике самого человека.

Когда внимательно прислушаешься к аргументам теоретиков современной модернизации, критикующих «традиционного человека», начинаешь понимать, что они критикуют человека как такового. Не случайно Э. Фромм писал, что восторг перед техникой может перерасти в разновидность некрофилии, в любовь к неживому в ущерб живому. Показательно, что все рекомендации модернистов по искоренению «традиционалистской ментальное™» направлены на всемерное остужение огня жизни и огня культуры. Дискредитации подвергается уже не «ложный пафос» идеологически завороженных «традиционали¬стов», а пафос как таковой — устремленность человека вверх, воодушевленность идеалами Истины, Добра и Красоты. Это означает, что техника, подчинив себе природу, приступила к подчинению культуры.

В контексте сциентизма и пантехницизма культура выступает помехой дальнейшему развитию цивилизации. Как пишет В. А. Куты-рев, посткультура означает вытеснение духовно-ценностных регулято¬ров информации и технологий. «Конец истории, превращение обще¬ства в социо-техническую систему означает конец культурной истории человечества»6'. Триумфу техноса над природой сопутствует триумф знака (текста) над" вещно-событийной реальностью, статус подлинно¬сти переходит к экранам, к искусственному. Сообщение становится важнее события.

Вероятно, здесь мы имеем дело с совпадением двух процессов: радикализация потребительской утопии, требующей немедленного удовлетворения всех прихотей «абсолютно эмансипированной» личности, породила ответную радикализацию технической искусственности — фантомный мир, где все — возможно. «Постчеловек» существует не в отдельных экземплярах, а как социальный тип. Это, например, хакеры, киберпанки, для которых бытие в предметном мире — помеха. Другие люди им не нужны — ни мужчины, ни женщины... Однополый секс, выбор гендерных установок по усмотрению и т. п. — это торжество либеральной и одновременно технической картины мира. «Надо посмотреть правде в глаза: "передовая", прогрессивная часть человечества трансформируется в исходный материал информационно-компьютерной картины мира...».

Так замыкается круг либеральной эмансипации: безудержное потакание гедонистическим импульсам подвело к черте, за которой расставание с природой, предметной реальностью стало неизбежным, ибо реальность неотделима от ограничений, а ограничений «новый человек» не признает. Открывается дилемма: либо возвращение к природной реальности и сохранение человеческого статуса ценой признания неотделимых от реальности ограничений и готовности их выносить, либо уход в асоциальное информационно-техническое (или наркотическое) зазеркалье.

Надо же, чем кончает гордая своей независимостью личность модерна: тотальной неспособностью выдерживать груз настоящей реальности. «Открытое общество» либералов оказалось средством ухода от тягот, характеризующих человеческое бытие как таковое. Отсюда специфические планетные миграции потребительской личности — из мест, где трудно, к местам, где легче. Отсюда же — бесконечные бунты против ограничений и норм, воспринимаемых не как онтологически неизбежные и необходимые, а как злостные изобретения традиционалистов и тоталитаристов. Отсюда, наконец, уход в информационно-компьютерные миражи, в мир интернета, предлагающий абсолютно все — но, к сожалению, в онтологически неподлинной, превращенной форме, подменяющей реальность сообщением о реальности.
Панарин А. С. Глобальное политическое прогнозирование в условиях стратегической нестабильности. М., 1999. С. 102-104.

Транснациональный капитал и новые независимые государства

Вопреки часто повторяемому (что вовсе не свидетельствует о его правильности) мнению, не существует ни логического, ни прагматического противоречия между вновь обретенной экстерриториальностью капитала (полной, если речь идет о финансах, почти полной — в области торговли, и весьма значительной — в сфере промышленного производства) и возникновением все новых и новых слабых и бессильных суверенных государств. Лихорадочная «нарезка» новых, все более слабых и обладающих все меньшими ресурсами «политически независимых» территориальных образований нисколько не мешает экономической глобализации; политическая раздробленность — отнюдь не «палка в колесе» нарождающегося «всемирного общества», спаянного воедино свободным распространением информации. Напротив, судя по всему, глобализация всех сфер экономики и обновленное утверждение «территориального принципа» — явления родственные, взаимно обусловливающие и усиливающие друг друга.

Чтобы обеспечить глобальным финансовым, торговым и информационно-промышленным кругам свободу передвижения и неограниченные возможности в осуществлении их целей, на мировой арене должна царить политическая раздробленность — morcellement. Все они, так сказать, жизненно заинтересованы в существовании «слабых государств» — то есть государств ослабленных, но при этом остающихся государствами. Намеренно или подсознательно, межгосударственные, наднациональные институты, созданные и действующие с согласия глобального капитала, оказывают согласованное давление на все страны, как входящие, так и не входящие в их состав, с целью систематического уничтожения всего, что способно остановить или замедлить свободное движение капитала или ограничить свободный рынок. Предварительное условие получения помощи от всемирных банков и валютных фондов, с которым государства покорно соглашаются, заключается в том, чтобы они открыли двери настежь и оставили саму мысль о самостоятельной экономической политике. Слабые государства — это именно то, в чем нуждается Новый Мировой Порядок — слишком часто подозрительно напоминающий новый мировой беспорядок — для поддержания и воспроизводства своего существования. Слабые квазигосударства легко низвести до уровня местных полицейских участков, обеспечивающих минимальный порядок, необходимый для бизнеса: при этом можно не опасаться, что они смогут эффективно ограничить свободу глобальных корпораций.
http://gtmarket.ru/laboratory/basis/4985/4988